– Стой, погоди, не бойся! Это я, Таммузадад! – крикнул им вдогонку Таму, но Гингр, услышав за собой крик, пустился бежать еще скорее.
Только у костра нубийцев догнал их Таму.
– А, купец! – пролепетал Тута, выпучив на него глаза от удивления. – А я было думал, что тебя…
– Думал, что съели меня? – кончил Таму и, взглянув на него, рассмеялся так, как будто получил-таки большое удовольствие.
В диком лесном логе, где глубокие мхи между корнями дремучих дубов постланы были, как мягкие ложа, фиады остановили свой бег.
– Здесь переночуем, сестры! Стройте кущи, зажигайте костры! – сказала Дио и, когда они разбежались по лесу за хворостом и ветками для кущ, она, потихоньку от всех, зашла в такую дичь и глушь, где никто не мог ее найти, упала лицом в траву и зарылась в нее с головой, спряталась, как прячется в нору свою издыхающий зверь.
– Таму, брат мой, что ты сделал! – прошептала опять, как тогда, под обрывом, у моря.
Вспомнила, как он усмехнулся давеча, стоя на дереве, когда глаза их встретились. «Тот, Кого ты зовешь, никогда не придет; а если б и пришел, горе живущим в мире, потому что это не Бог, а диавол!» – вот что было в этой усмешке.
«Сам ты диавол, богоубийца!» – хотела она ответить и не могла. «Брата своего, Иола, забыла?» – пронеслось над ней тихим стоном. Вспомнила, как в Диктейской пещере, там, где крест и жертвенник жертв человеческих, мать Акакалла спросила ее: «Простить не можешь?» За нее ответил Таму – Таму за Иола, брат за брата восстал.
И еще вспомнила: отцы и матери, когда несут детей своих на жертвенник, завязывают их в мешки, как ягнят и козлят, чтобы не видеть их лиц – не сжалиться. Бился в таком мешке и брат Иол; а после заклания жертвы обезумевшая мать запела песенку:
Уж не мой ли ребеночек
Плачет в смертной тоске?
Нет, это только ягненочек
Блеет в темном мешке.
И как будто в ответ прозвучала у Дио в ушах другая песенка:
Да свершится над нами
Божья тайна – любовь!
Рвите же тело зубами,
Пейте горячую кровь!
Не липнут ли руки от крови? Не вкус ли крови на губах?
Вскочила, хотела бежать, но подкосились ноги, и упала с тихим стоном. Все закружилось в глазах ее, поплыл кровавый туман, и вспыхнул в нем ослепительно-белый, как солнце, огненный Крест.
«Жертвы человеческой требует бог», – думали Критяне, прислушиваясь к раздававшимся все чаще в последние дни гулам подземных громов.
Еще земля не тряслась, но вот-вот затрясется, запляшет, как бешеный бык. «Жертвы, жертвы!» – уже ревел под землей ревом голодным бог Бык, Минотавр.
Игры быков шли на Кносском ристалище. Много было раненых, но ни одного убитого. Люди знали: вмешиваться в поединок бога с человеком, ускорять заклание жертвы, запрещено святым уставом игр; жертву избрать и заклать должен сам бог. Но жадная похоть убийства уже томила сердца.
– Вон, вон, смотри, тот серый вздернет ее сейчас на рога! Ну же, ну. Мышоночек, серенький, бей! – говорила соседка Туты в царском шатре, супруга одного из первых критских сановников, Эранна, дочь Фраизоны. Тута подсел к ней, уйдя потихоньку с почетного места в сонме царских скопцов.
– О-о-о! Мимо, мимо опять! – застонала Эранна, как от боли, от неутоленной похоти. – Увалень глупый, медведь косолапый! Чуточку бы левый рог повыше, – и распорол бы ей живот, как ножом!
Сквозь опаловую розовость румян, белил, притираний искуснейших – «вечную молодость» – тоже одно из чудес хитрецов-дэдалов, проступали по всему лицу ее, а особенно около густонакрашенных, точно кровью намазанных губ, тонкие морщинки – «трещинки в стене побеленной», как смеялись над ней завистницы. Вельможно-породиста, жеманна, притворна, с виду как лед, холодна, целомудренна, а на самом деле тайная распутница, Эранна была, на Тутин вкус, прелестна.
Подсев к ней, он зашептал ей на ухо любезности и жадно заглядывал в низкий, до пояса, вырез платья из драгоценной ткани, двуличневой, зелено-лазурной, как морская вода, с золотым и серебряным шитьем – тонкими стеблями водорослей, завитками раковин и летучими рыбами. Вырез, как у всех критских женщин, обнажал сосцы. К невинной наготе египетской Тута привык, но здесь было иное.
О, эти два яблочка – «сладкое яблочко, съесть тебя хочется!» – два сосца неувядаемых у сорокалетней женщины, как у шестнадцатилетней девочки, – два острых кончика, смугло-розовых, тоже подкрашенных, и на каждом рдяная точка румян, капелька крови на острие ножа!
«Чтобы груди от родов не портились, вытравляют плод», – вспомнил Тута еще одну хитрость хитрецов-дэдалов.
Эранна, видя, что не скоро будет то, о чем она томилась, отвернулась от ристалища со скукою, заметила Тутин жадный взгляд, услышала страстный шепот и улыбнулась ему:
– Что ты все шепчешь?
– Песенку.
– Какую?
– А вот, слушай.
Говорили по-египетски: она хорошо знала этот язык, модный при здешнем дворе.
Тута подсел ближе и зашептал ей на ухо:
Быть бы мне черной рабыней, ее раздевающей, —
Всю наготу сестры моей увидел бы я!
Быть бы рабом, одежды ей моющим, —
Надышался бы я благовоньями тела ее!
Быть бы мне перстнем на пальце сестры моей, —
Вечно б носила она, берегла бы меня!
Быть бы мне миртовой вязью на груди ее, —
Зацеловал бы я сосцы моей возлюбленной!
– Хороша песенка? – спросил он.
– Недурна.
– А есть другая, еще лучше.
– Ну-ка, скажи.
Он опять зашептал:
Мой царь, мой брат, мой бог!
Как сладко мне в воду с тобою сходить,
К распускающимся лотосам!
Как сладко с тобою купаться вдвоем,
Наготу мою тебе показывать
Сквозь льняную ткань, прозрачную,
Благовоньями облитую!