Скатились на поляну по просеке; заплясали, запели, и казалось, вся Гора с ними пляшет, поет:
Свист, визг, вой!
Мать из тучи грозовой
Факелом замашет;
Загремит громовый зык,
И взревет земля, как бык,
И, как бык, запляшет.
Клик, гик, рев!
По горам, по долам,
Сонмы жен, сонмы дев,
Мы бежим, ворожим:
К нам, к нам, к нам!
Кто бы ни был ты, Господь, —
Бык, Змей, Лев, —
Появись!
В плоть, в плоть, в плоть
Облекись!
Кругом по круглой поляне вился хоровод так воздушно-легко, что белые головки ромашек и лиловые – колокольчиков чуть склонялись под ним, как под веяньем призраков. Колесом вертелся круг большой, извне, а маленький – внутри, стоял, не двигаясь, как ось в колесе. Жрицы-фиады стеснились в нем так, что не видно было, что они делают: ноги не двигались, а руки шевелились, ходили проворно туда и сюда, как у чешущих гребнями шерсть.
«Что они делают – вглядывался Тута и все не мог понять. Вдруг показалось ему, что какое-то кровавое лохмотье между ними треплется; и с чувством дурноты закрыл он глаза, чтобы не видеть.
Тихо пели, и песнь звучала, как стон:
Господи, страждем,
Страждем, любя!
Алчем и жаждем,
Жаждем тебя!
Пусть никогда не узнаем,
Как не знаем теперь,
Бог ли нами терзаем,
Человек или зверь, —
Но свершится над нами
Божья тайна – любовь!
Рвите же тело зубами,
Пейте горячую кровь!
Вдруг хоровод остановился как вкопанный, и повалились все лицами на землю. Одна только жрица стала в средоточьи кругов, подняла руки к небу и воскликнула громким голосом:
– Приди! Приди! Приди!
И такая радость была в лице ее, как будто она уже видела Того, Кого звала.
«Кто это? Кто это?» – узнавал – не узнавал ее Таму, любимую – любящий. «Бесноватая! Девка под богом, что телка под оводом… Ну, что ж, и такую любишь?» – спросил он себя с надеждой и ответил с отчаянием: «Люблю».
Медленно зашевелился, зашуршал в ветвях, как медведь, лезущий к дуплу за медом. Услышав над собой испуганный шепот Гингра, только усмехнулся, и вцепившуюся в него кошачью лапку Тутину оттолкнул с грубостью. Нащупал под ногами сук покрепче и, держась руками за верхний – тот, на котором сидел, – привстал, сделал шаг, другой; раздвинул ветви и высунул голову. Лез на мед медведь и не боялся пчел.
Увидела? Нет, смотрит выше, в небо. Но опустит глаза – увидит. Опустила – не увидела, как ночная птица днем.
Сделал шаг еще, еще раздвинул ветви и высунулся весь на яркий свет факелов: «Да ну же, ну, гляди, сова слепая!»
Увидела. Гневом озарилось лицо ее, так же как тогда, под обрывом, у моря, когда просвистело над ним копье Бритумартис Охотницы.
Подняла тирс. С сердцем, замиравшим от надежды, он ждал: бросит в него тирс, пальцем укажет, закричит. «Зверь!» и спустит фиад, как ловчиха спускает на зверя свору бешеных псиц: «Трави его, терзай!»
Но глаза их встретились, и он понял, что опять, как тогда, она сжалится, – простит. О, лучше бы выжгла глаза ему раскаленной головней, чем этим прощающим взором.
Опустила руку с тирсом на лежавшую у ног ее девочку. «А, сучка! – узнал Таму Эойю, когда подняла она голову. – Ну, помоги же хоть ты, – крикни же, крикни, как следует!»
Крикнуть хотела Эойя, но Дио зажала ей рот рукою.
Кроме них двоих, никто еще не видел его: как пали все давеча лицами на землю, так и лежали, не двигаясь; знали, что здесь бог: увидеть Его – умереть.
Дио повернулась к Таму спиной и, указывая в противоположную сторону, крикнула:
– Ио, ио, Адун! За мной, сестры!
Все вскочили, ответили криком на крик:
– Ио, Адун!
И бросились бежать, куда указывал тирс, – по нижней просеке.
Не успел Таму опомниться, как поляна опустела, огни потухли, и опять сомкнулись над ними черная ночь; только белые зарницы полыхали – перемигивались, пересмеивались огненные диаволы.
«А Килик-то, подлец, соврал: большого удовольствия не получили, – усмехнулся он. – Врет и Гингр, старый козел, что бог на горе: никого здесь нет, ни бога, ни диавола!»
– Кто-то здесь! Кто-то здесь! Здесь, здесь, здесь! – вдруг зазвенело, затикало над самым ухом его, как червячки в сухом дереве старых домов, ночью, во время бессонницы, тикают.
«Это кровь шумит в ушах», – подумал он и позвал:
– Эй, Гингр, Тутанкамон! Вы здесь?
Никто не ответил ему, и опять зазвенело, затикало:
– Здесь, здесь, здесь! Кто-то здесь! Кто-то здесь!
– Кто здесь? – крикнул он и, как будто ожидая ответа, прислушался.
Но звук умолк, наступила тишина мертвая, и вдруг такая тоска напала на него, что подумал: «Сделать бы петлю из пояса, да вот на этом суку, здесь, здесь, здесь – и повеситься!..»
Ухватился обеими руками за сук, вскарабкался, соскочил на скалу, скатился по скользкой хвое с холма, едва не увяз в болоте; долго блуждал, прыгая с кочки на кочку, продираясь в темноте сквозь чащу и треща сухими ветками, как бегущий зверь; выбрался, наконец, на опушку леса, увидел огонек вдали, там, где ожидали нубийцы-носильщики, и пошел на него.
Вдруг выскочило из лесу что-то огромное, косматое, как медведь, бегущий на задних лапах, сверху белое, снизу черное. Так показалось ему сначала, а потом, вглядевшись, при блеске зарниц, он увидел, что это Гингр с сидящим на спине его Тутою. Белою была льняная одежда Туты, а черным – козий мех Гингра.
Он бежал, скакал во весь опор, а Тута вцепился в него руками и ногами, бил его, пришпоривал, как бешеный всадник – коня.
– Скорей! Скорей! Скорей! Гонятся, слышишь? Матерь Изида благая, отец Амон-Атон, помилуй нас!
Маленький, щуплый египтянин казался великану Гингру немногим тяжелее котенка, но, полузадушенный, он храпел под ним, как загнанный конь. А будущий царь Египта сидел на нем ни жив, ни мертв. Так болел у Туты живот от страха, как будто никогда не страдал он запором. Целое полчище диаволиц, казалось ему, гонится за ними по пятам: вот-вот поймают – растерзают – съедят.