Рождение богов (Тутанкамон на Крите) - Страница 26


К оглавлению

26

И, нагнувшись к вырезу, вдохнул запах мускуса, мирры, туберозы мучительной, и чего-то еще сладкого, страшного, как бы женского тела-тлена. «Ужо провалитесь все в преисподнюю!» – почудилось ему в этом смраде благоухающем.

– Какое это благовонье у сестры моей? – полюбопытствовал.

– А разве у вас нет такого в Египте? Весь Мемфис, говорят, как склянка с благовоньями.

– Такого нет, такого нет нигде! – прошептал он – Оно, как ты… пьяное.

Чуть не сказал: «распутное». А если б и сказал, может быть, не обидел бы.

– Благодарю за любезность! – рассмеялась Эранна. – А господин мой пьяных любит? Знаю, знаю, зачем ездил на Гору, за кем подглядывал! – пригрозила ему пальчиком.

«Уж не знает ли, как на плечах Гингра скакал?» – смутился Тута и переменил разговор.

– Есть у нас в Египте, на стенах святилищ, изображения: богиня любви, Изида-Гатор кормит грудью царя, прекрасного отрока; как младенец ко груди матери, он припадает к сосцам божественным…

– Ну, и что же? – усмехнулась она лукаво…

– Грудь у сестры моей, как у богини любви…

– Ну, и что же? – повторила и усмехнулась еще лукавее.

Молча скосил он глаза на вырез, как кот на сливки.

– Чудаки вы, египтяне! – засмеялась Эранна.

– Почему чудаки?

– Да уж очень запасливы: гробы себе, домы вечные строите загодя и чего туда ни кладете, чтоб на том свете не соскучиться: книжечки с любовными сказками и такие картинки, что и сказать нельзя… Ведь правда?

– Правда.

– И ты положишь?

– Как все, так и я.

– А хочешь, я дам тебе моего благовонья? Положишь в гроб и его – вспомнишь обо мне на том свете… Знаешь, как оно называется?

– Как?

Она прошептала ему на ухо такую непристойность, что он покраснел бы, если бы поклонник богини Гатор мог краснеть от чего-нибудь.

Обернулась к черной рабыне, тринадцатилетней девочке, державшей над ней зонтик-опахало с тканым узором лучистых кругов, суженных внутрь, тускло-коричневых по желтому полю, как бы огромный увядающий подсолнечник. Зонтик опустился и скрыл их обоих. Эранна заглянула Туте прямо в глаза и вдруг, как будто застыдившись, потупилась на вырез платья.

Тута понял – быстро наклонился и припал ко груди ее, как отрок-царь – к сосцам богини Гатор.

– Что ты, что ты? Увидят! – смеялась Эранна, но не противилась.

Черная рабыня, видя все, улыбалась им с невинным бесстыдством зверихи, и они не стыдились ее, как люди не стыдятся зверя.

Тута почувствовал на языке своем приторный вкус румян: рдяную точку – капельку крови с острия ножа – слизнул нечаянно.

Краток был миг блаженства: едва успел он оторваться от «сладкого яблочка», как зонтик опять поднялся.

– А просьбу мою не забыл? – спросила Эранна спокойно, деловито.

Просьба была о кулачном бойце в Кносском ристалище, любовнике ее, желавшем поступить на военную службу в Египте, в царские телохранители.

– Просьба госпожи моей – повеление: все уже исполнено, – ответил Тута.

По знаку Эранны зонтик опять опустился, и младенец припал ко груди матери.

Это понравилось Туте; честно, без обмана: заплатил – получил.

– Смотри, смотри! – заговорила она. – Бедненький Пеночка, Пазифайин возлюбленный… Да что с ним сегодня? Прыгает, бесится как! У-у, страшный какой, божественный! Слава Адуну, вот когда начинается!

– А плясунья кто? – спросил Тута, не разглядев.

– Разве не видишь? Сама невеста бога Быка, Пазифайя – Эойя!

II

Эойя приехала в город накануне игр, чтобы повидать купца из Библоса, имевшего к ней предсмертное письмо Итобала.

Когда прочла, что отец простил и благословил ее, умирая, – точно гора свалилась с плеч ее. Обрадовалась так, что захотелось плясать, подумала: «Хорошо, что игры сегодня: так спляшу, как еще никогда!»

Об играх узнала в тот же день, за несколько часов. Дио, бывшую за городом, в своем уединенном доме, близ Гавани, известить успела бы, но не хотела: знала, что ей слишком тяжело сейчас выходить в толпу, плясать. С какою тяжестью в душе вернулась она с Горы, Эойя догадывалась: помнила, как усмехался, стоя на дереве, над пляскою фиад, тот бесстыдник, безбожник, диавол Таму.

В городе узнала она, что дня за три, в день игр, отмененных по болезни царя, схвачен был один из ристалищных бычников, пытавшийся опоить пьяным пойлом Пеночку. Тут же, на месте казнили его, по уставу игр: удавили на первой попавшейся веревке, как собаку, спаивать бога Быка считалось неслыханным злодейством. Все же имя Кинира, сына Уамарова, сообщника своего, он успел назвать перед смертью. Но никто ему не поверил: слишком почтенный старик был Кинир, чтобы участвовать в таком злодействе.

«Это он, Таму, диавол, ищет души моей», – подумала Эойя, услышав имя Кинира. «А ведь так легко, пожалуй, не отступятся: раз не удалось – в другой раз может удасться. Надо бы осмотреть Пеночку», – промелькнула мысль. Но странно-легко забыла об этом. «Легкий день сегодня: все хорошо будет. Так спляшу, как еще никогда!»

Выбежала на ристалище. Бык уже стоял на нем, один: всех остальных угнали, все плясуны и плясуньи ушли.

Увидев ее, пошел на нее медленно, уставив рога, взрывая пыль копытом, с мычанием глухо-прерывистым.

Она ждала его, не двигаясь; только искала глазами глаз его: знала, что для победы над зверем важнее всего человеческий взор.

Взор его уловила, но чуждый, мутный, как бы подернутый мертвой пленкой. Не он, не он, а кто-то другой глянул на нее из глаз его!

Бесится, бывало, всегда как будто притворно, только для зрителей, а на самом деле пляшет с ней ладно, мерно, под мерную музыку флейт. А теперь идет неуклюже, нелепо, шатаясь, как пьяный.

26