В чистом, беззвездном небе луна горела почти ослепительно. Облик горы Кэратийской, голубевший в лунной мгле, напоминал обращенное к небу лицо великана – бога Адуна – умершего. В черном кольце кипарисовых рощ голубовато белел белокаменный город-дворец, жилище бога Быка – Лабиринт. Лесом корабельных мачт, чащей снастей чернела внизу, у подножья холма Кносская гавань, и до самого края небес искрился в море лунно-серебряный путь.
Жадно смотрела Дио на море, жадно вдыхала свежесть морской соли, слушала гул прибоя, и жалко ей было моря, неба, земли, солнца, которого уже никогда не увидит; жалко всей земной бедной жизни. Плакало в ней сердце обо всем, как плачет дитя, отнятое от груди матери.
Медленно всходило шествие по лестнице, в свете двойном, белом от луны и красном от факелов. Глухо волновалась черная жатва человеческих голов вне святой ограды – внутрь никого не пускали. Вдруг люди увидели шествие и закричали неистово:
– Радуйся! Радуйся!
С криком толпы сливались ревы труб, тритоновых раковин и визги флейт, и гулы тимпанов, и песня жриц.
Радуйся, чистая Дева,
Брачное ложе готовь!
На каменном жертвеннике с глубокой ямой внутри сложен был низкий костер из очень сухих и смолистых дров, сосновых, кедровых, кипарисовых, со множеством хвороста, пакли, войлока, пропитанных благовонными смолами и особым составом горючих веществ: стоило поджечь костер с любого конца, чтоб он сразу вспыхнул исполинским факелом.
Жрицы подвели жертву к костру и раздели ее донага. Потом принесли и положили на землю, у ног ее, большой, из двух дубовых досок сколоченный крест. Палачиха подошла к ней и сказала:
– Ложись.
Дио стала на колени, но не знала, как лечь. Гла повалила ее навзничь, положила спиной на крест, протянула ноги, раскинула руки; привязала ступни к нижнему концу продольной доски, а кисти рук – к обоим концам доски поперечной; обмотала веревкою стан и, продев ее в четыре угла креста, завязала позади его крепким узлом.
Двенадцать жриц, по трое с каждого конца, подняли крест и положили его на костер.
«Так вот что значит Крест», – подумала Дио.
Знала, что костер зажгут не сейчас, а только с первым лучом восходящего солнца. По луне и звездам рассчитала, что до восхода оставалось часа три.
Три часа – три вечности – раскалывалось сердце ее надвое, и не знала она, какая из двух половин настоящая. Как на исполинских качелях качалась, то взлетала, то падала и не знала, какой размах будет последним:
«Придет – не придет?»
Ночь была свежая. Кто-то сжалился, накинул на ее голое тело козий мех. В тело впивались тугие веревки, резали, как ножи. Руки и ноги затекали. Кровь ударяла в виски. Голова кружилась, тошнило от противно-приторного запаха: жгли одуряющее курево, чтобы притупить муки жертвы.
Дио вспомнила, как давеча, на лестнице, одна из жриц шепнула ей на ухо: «Не бойся, живую не сожгут». Поняла тогда: прежде, чем сжечь, зарежут. И теперь подумала: «Страшно гореть живой в огне, но уж лучше это, чем нож Глы!»
Гла над ней реяла, как ворон над трупом. Страшно-курносое лицо – мертвый череп – улыбалось; в бледно-голубых глазах светилась гнусная ласковость; мокрые губы – земляные черви – шевелились – шептали: «Люблю – убью!» Кончик кремневого шила-ножа приставляла к самому сердцу ее, тихонько-тихонько колола и выступавшую капельку крови слизывала жадно языком.
Вскрикнув, Дио опомнилась. Никого не было; только лунное небо светило над нею, такое далекое, такое близкое, как еще никогда. Черный ужас безумья находил на нее: вот-вот сойдет с ума, поверит, что Мать есть Гла.
И опять на страшных качелях качалась, то взлетала, то падала: «Придет – не придет! Придет – не придет!»
Вдруг сорвалась, упала в кромешную тьму: «Нет, никогда, никогда, никогда не придет!» Но и оттуда, из тьмы кромешной, возопила: «Приди!»
И Он пришел.
Крест зашевелился под нею, приподнялся. Кто-то развязывал веревки на теле ее. Еще не видела кто, не смела открыть глаза. Вдруг открыла, увидела, вскрикнула:
– Таму!
Очнулась в Тутиных носилках. Узнала их по иероглифам и росписи: солнечный шар бога Атона с простертыми лучами-руками, благословляющими царя Египта, Ахенатона.
Носилки стояли на земле. Зенра кутала тело ее в золотисто-желтый, с серебряными пчелками, покров. Таму, наклонившись над нею, что-то говорил. Долго не могла понять что; наконец, поняла. Спросила:
– Ты спас меня, Таму?
– Нет, не я, а Он.
– Да, Он, и ты с Ним. Как же ты это сделал?
– Именем царя Ахенатона упросили мы с Тутой царя Идомина, чтоб он отменил приговор.
– Царя Идомина? – удивилась она, подумала и покачала головой. – Царь этого сделать не мог. Никто не мог, кроме великой жрицы…
– Великая жрица скончалась, а другой еще не избрали. Царь своею властью мог…
– Нет, не мог. Отчего ты не все говоришь? Я хочу знать все.
– Узнаешь потом, а сейчас надо спешить. Тута ждет в Гавани. Скорей на корабль, и в Египет!
– А ты? Что будет с тобой? – спросила она.
Он молчал. Она приподнялась, положила руки на плечи его, приблизила лицо к лицу, заглянула в глаза, – и вдруг все поняла.
Знала устав Горы: человеческую жертву нельзя иначе спасти, как отдав за нее другую, – тело за тело, душу за душу. Но сделать это не может ни мать, ни отец, ни брат, ни сестра, ни супруг, ни супруга, а только чужой человек, любящий так, что готов умереть за любимого. Вольная жертва любви – выше всех человеческих жертв – приятное благоухание Господу.
– Таму, брат мой, я знаю все: ты за меня умираешь! – прошептала она, не сводя с него глаз.