Рождение богов (Тутанкамон на Крите) - Страница 14


К оглавлению

14

Дочь египетского царя Менкаура, умирая во цвете юности, говорила отцу своему: «Не клади меня в землю сырую, чтобы мне в земле не соскучиться, а положи у себя во дворце и выноси на солнце, чтобы видеть мне и мертвой солнце живых». Так и сделал царь Менкаур: положил мумию дочери во чрево Небесной Телицы, Гатор, изваянной из сикоморового дерева, украшенной пурпуром и золотом, с золотым, между рогами, солнечным кругом, поставил ее у себя во дворце, в темной палате, освещенной лампадами, и раз в году, во дни Озирисова плача, выносили ее на двор и открывали оконце, сделанное в спине ее так, чтобы солнечный луч падал прямо на лицо умершей: ибо сладко и мертвым видеть солнце живых.

– Радуйся, Эойя, – проговорила Дио тоже молитвенно. – Будешь во чреве Телицы, как мертвая во чреве земли и как дитя во чреве матери: умрешь и родишься в вечную жизнь!

В дощатой келийке, тесной и темной, как гроб, пропахшей насквозь бычьим стойлом, теплотою навозною, Дио-жрица одевала Эойю послушницу в белые одежды, венчала белыми цветами шафрана, как невесту к венцу.

Видя их вместе, легко было ошибиться, как ошибся Тута: «мальчик и девочка». Рядом с Дио Эойя казалась почти ребенком: худенькое тело, слишком гибкое, как стебель водяного цветка; рыжие волосы с тусклым отблеском старого золота, слишком мягкие; розовое пламя крови сквозь белизну кожи, слишком прозрачную; детские веснушки около глаз, но недетская грусть и страсть в темных глазах.

Когда Дио сказала давеча: «умрешь», знакомая боль неутолимой жалости, неискупимой вины пронзила ей сердце. Обняла Эойю и поцеловала в глаза, чувствуя, что вся она отдается ей, как тонкая водоросль колыханью глубокой волны. Девочка закинула голову, закрыла глаза под поцелуем; лунный луч упал на лицо ее, и оно побледнело, как мертвое.

«Что я с нею делаю? – подумала Дио с вещим ужасом. – Невесту ли готовлю к венцу, или жертву к закланию?»

Издали послышались гулы тимпанов и визги флейт. Дио и Эойя вышли на ристалище с пустыми полукругами скамей, белевшими почти ослепительно под светом полной луны.

Из главных ворот под царским шатром выступило шествие лунных жриц. В остроконечных тиарах с низким, до пояса, вырезом платья, обнажавшим сосцы, в широких, наподобие колокола, юбках, с многоцветными оборками и серебряным спереди, по золотому полю, шитьем – кустами шафранных цветов, – сами они в этих странных одеждах, мерцавших лунным серебром и золотом, подобны были сказочным лунным цветам.

Выкатили чучело Телицы, на колесиках, огромное, точеное из кипарисового дерева, обтянутое настоящею белою коровьей шкурою; поставили его посередине ристалища, и тут же, перед ним, три знаменья: медную секиру, двуострую, – знаменье Сына закланного; два глиняных бычьих рога с тремя между ними побегами лозными – Древами Жизни, – знаменье Отца несказанного; и три, на одном основании, глиняных столбика с тремя голубками, – знаменье Девы-Матери. Так повторялась трижды тайна божественных чисел: Три в Одном.

Благообразная старица, начальница игр, мать Анаита подошла к Эойе, взяла ее за руку, подвела к Телице и спросила:

– Чиста ли ты, девушка, от пищи животной?

– Чиста, – ответила Эойя.

– Чиста ли ты, девушка, от крови человеческой?

– Чиста.

– Чиста ли ты, девушка, от соития с мужем?

– Чиста.

– Войди же в брачный чертог. Радуйся, богом любимая!

В спине Телицы открылся люк. Эойя взошла к нему по лесенке, спустилась в пустое чрево, и люк захлопнулся.

Флейты завизжали, загудели тимпаны. Лунные жрицы, тихо, как тени луны по ночным облакам, скользя по лабиринтным извивам плясового круга, окружили Телицу, завили ее в хоровод лунных цветов и запели песнь невесте Солнца-Быка, Луне в полнолунии, Пазифайе – Всеозаряющей:


Радуйся, чистая Дева,
Брачное ложе готовь!
Ярость небесного гнева
Да отвращает любовь.
Из темного чрева
Слышишь ли, Дева,
Бычьего рева
Яростный зык?
Бык, Бык, Бык,
В чреслах Телицы Божественной,
Деву покроет, любя.
Песнью торжественной
Славим тебя, Богом избранная,
Богу закланная,
Дева-Мать несказанная!

Хор удалялся, песнь умолкала – умолкла, и на опустевшем ристалище воцарилась лунная тишина.

Вдруг на белом песке задвигались черные тени, тени бычьих рогов. Белый, как белая пена морей в сияньи луны, приблизился к Телице Бык.

Лежа на мягкой подстилке свежескошенных трав, в смолистом благовоньи кипарисового гроба-чрева с искусно проделанной для притока воздуха отдушиной, глянула Эойя сквозь дырочку глаза и увидела морду быка так близко, что казалось, он дышит ей прямо в лицо. Но не испугалась и не засмеялась, только улыбнулась: «Какой большой, а молочком от него пахнет, как от теленочка! Беленький, бедненький!» – почему-то вдруг вспомнила предсмертный взор заколаемых жертв, и сердце пронзила ей знакомая боль неискупимой вины, неутолимой жалости, и вместе с болью тихий восторг, как тихий свет Всесветящей: узнала, что в Жертве – Бог.

Бык отошел от Телицы: учуял, что она неживая; мудрее был, чем думали люди.

Сонный, побрел по ристалищу. Лег на землю, поднял глаза с тихим мычанием, как бы вздохом любви, к Всесветящей, Возлюбленной, и, под ее поцелуем, закрыл их – заснул так сладко, как спят только звери и боги.

Сладко заснула и Эойя во чреве Телицы. Снилось ей, что целует ее в глаза Мальчик-Девочка, и под Его-Ее поцелуем умирает она – рождается в вечную жизнь.

III

– Дио полюбит тебя, только убей сучку, – говорил Таммузададу, железному купцу, Диин двоюродный дядя, почтенного вида старик, владелец богатейших в Кноссе погребов винных и оливковых, Кинир, сын Уамара.

14